Авторы: Панова В.Ф.

– Сестра Смирнова забыла вложить мандрен! – сказала Юлия Дмитриевна старшей сестре Фаине и многозначительно сжала тонкие губы.
Фаина была занята своими мыслями и своим делом – она перед дверным зеркалом накручивала себе на голову тюрбан из марли. Она невнимательно взглянула на шприц, который торжественно, как улику, показывала ей Юлия Дмитриевна.
– А зачем вы ей давали шприц?
– Она делала укол монтеру. У него ужасные боли – геморрой. Доктор Супругов велел вспрыснуть пантапон.
Фаина поморщилась: она питала отвращение к безобразным болезням. Всего дня два назад она подумала, что монтер Низвецкий – довольно интересный молодой человек. И вдруг – здравствуйте: геморрой. Низвецкий перестал существовать для Фаины.
– Этот поезд – прямо собрание каких-то стариков и калек, – сказала Фаина.
Но Юлия Дмитриевна развивала свою тему:
– Если сестра забывает вложить мандрен в иглу, из нее никогда не будет толку, я вас уверяю.
Фаина достроила свой головной убор, сделала сама себе томные глаза и повернулась к Юлии Дмитриевне. И, как всегда, ужаснулась безобразию хирургической сестры. До чего дурна, бедняжка!
– Вы слишком переживаете всякие пустяки, – сказала Фаина ласково. – Поберегите нервы, нам много тяжелого предстоит.
Юлия Дмитриевна подняла брови. Собственно, бровей не было: были две припухшие красные дуги, поросшие чем-то похожим на щетинку зубной щетки.
– Это не пустяки. Разве вы не знаете, что без мадрена игла может заржаветь?
– Я знаю! – отвечала Фаина в порыве горячего женского сострадания. – Но вы не переживайте, голубчик. Честное слово, не стоит.
Зубные щетки полезли еще выше.
– А кто же будет переживать? Я должна переживать!
«Ненормальная», – подумала Фаина. Порыв прошел, ей стало скучно.
– Я вам буду обязана, Фаина Васильевна, если вы со своей стороны сделаете замечание Смирновой. Если так будет продолжаться, мы не сможем доверить ей ни одного предмета из перевязочной.
– Хорошо, я скажу ей, – уже с раздражением ответила Фаина и вышла.
«Пошла показывать себя в тюрбане», – безошибочно определила Юлия Дмитриевна.
Юлия Дмитриевна осталась одна. Она с удовольствием оглядела свое маленькое сверкающее царство. Все есть, и все на месте. Вот здесь – инструменты для костных операций, здесь для трахеотомии. В стенном шкафу – стерильные халаты. В биксах – стерильные салфетки. Немножко тесно: втроем – и то повернуться трудно, зато все под рукой. Полное удовлетворение было в душе Юлии Дмитриевны.
И какая предусмотрительность. По положению, операции в поезде не производятся, только перевязки. И все-таки, смотрите, как подобран инструментарий, ничто не забыто, можно сделать в случае нужды любую операцию, вплоть до трепанации черепа. Да, здесь можно работать. Здесь будет приятно работать! И комиссар – достойный товарищ, и врачи такие симпатичные, особенно Супругов.
В Супругова Юлия Дмитриевна была влюблена.
Она всегда была влюблена в кого-нибудь. Попадая в новую обстановку, она осматривалась и намечала себе: «Вот в этого я влюблюсь». И сейчас же влюблялась.
В городской больнице она была влюблена в профессора Скудеревского, с которым работала четырнадцать лет. На глазах у нее он состарился, получил два ордена, начал и закончил большой труд об удалении раковых образований, заболел бруцеллезом и вылечился от него, – а она все его любила.
Раза три или четыре она изменила профессору ради молодых ассистентов. Но старое чувство брало верх, и она, браня себя за ветреность, возвращалась к нему.
Он ни о чем этом не подозревал. Ассистенты тоже. Никто не подозревал. Никто не считал Юлию Дмитриевну женщиной. Профессор Скудеревский остолбенел бы, если бы узнал;что она влюблена в него. С нею никто никогда не заговаривал на интимные темы.
Только однажды профессор сказал ей:
– Хорошо, что вы не замужем.
(Ему никто об этом не сообщал – это было ясно само собою.)
А у нее замерло сердце.
(Хотя она знала, что он женат, недавно праздновал серебряную свадьбу и имеет внуков.)
– Почему? – спросила она.
– Я не мог бы работать с замужней сестрой, – ответил он. – Хирургическая сестра должна отдавать себя работе целиком.
В этот вечер она медленно шла домой по темному пустынному бульвару и повторяла про себя этот короткий разговор. Она думала, что ради страдающего человечества она пожертвовала личной жизнью. Нет, не так: ради него, профессора Скудеревского, она отказалась от супружества и материнства. Так получалось печальнее и слаще. Ради него. Ради любви к нему…
На финском фронте она была влюблена в бригадного врача. Но финская кампания была короткая, и любовь пролетела, как сон.
В санитарном поезде выбор Юлии Дмитриевны некоторое время колебался между Даниловым, начальником и Супруговым.
Данилов был забракован первым.
«Недостаточно тонок», – решила Юлия Дмитриевна.
У начальника были черты, роднившие его с незабвенным профессором Скудеревским: седина, мешочки под глазами, приятный голос.
«Нет, – подумала Юлия Дмитриевна, – в военное время с начальником не должно быть никаких других отношений, кроме служебных».
Оставался Супругов.
Это не мешало ничему. Она неутомимо работала, крепко спала и ела за четверых.
Если бы ей сказали: хочешь, у тебя будет муж, красивый и любящий, только за это откажись от своей работы, она подняла бы брови и сказала:
– Нет.
Работа была ее жизнью, ее душой, ее руками. Работа дала ей то место в жизни, в котором отказала ей природа. Быть без работы – значит потерять руки и душу, значит не жить.
Она очень хорошо понимала, что любовь не для нее. Что она покажется жалкой и смешной, если узнают об ее чувствах. Она была горда. Она не выдавала себя. Все эти маленькие женские иллюзии были спрятаны далеко-далеко, за семью замками, в самом укромном уголке ее очень здорового сердца.
Родители Юлии Дмитриевны были обыкновенные средние люди с обыкновенной средней наружностью. Непонятно, каким образом оба их сына вышли совершенными красавцами, а дочь Юленька, единственная и долгожданная, – совершенным уродом. Мать сначала горевала и молилась богу, чтобы убавил лучше красоты сыновьям, а прибавил обделенной Юленьке. Потом привыкла. Потом, с годами, стала даже находить, что Юленька ничего себе. Отец брал семейный альбом и изучал лица родственников, близких и дальних, ища, кто мог передать Юлии такие удручающие черты. В конце концов нашел. Виновником беды оказался прадед – грек, нижегородский бакалейщик.
– Я его помню, – говорил отец, – его возили в кресле, и он все пасьянсы раскладывал. Ему на колени клали поднос, и он на нем раскладывал пасьянсы. Сто четыре года прожил. Красавец был старик.
– Неужели красавец? – спрашивала мать.
– И Юленька на него похожа?
– Представь, похожа.
Мать задумчиво качала головой:
– Я не знала, что в ней есть греческая кровь.
Греческая кровь сообщала семейному горю некоторую экзотичность и таинственность. Да, Юлия некрасива, но что делать – греческая кровь!
К сожалению, не подойдешь ведь к каждому мужчине и не шепнешь ему, в чем дело. А мужчины были очень немилосердны к бедной Юленьке. Хоть бы один когда-нибудь чуть-чуть поухаживал за нею. Они чересчур требовательны. Они не понимают, какое сокровище эта девушка.
Вслух, понятно, ни о чем таком не говорилось. Семья считала себя интеллигентной. Отец был фельдшером. Он любил бранить молодых врачей. По его словам, больные доверяли исключительно ему, фельдшеру. Действительно, каждый вечер к нему в дом стучались с черного хода какие-то бабы, и он выносил им порошки.
Сыновья тоже пошли по врачебной части: один был фармацевтом, другой ветеринарным фельдшером. Оба были прекрасны, как эллинские боги. Получить высшее образование обоим помешал чрезмерный успех у женщин. С годами они присмирели, женились на некрасивых и ревнивых женах, нарожали детей, жалели о безумно растраченной юности и завидовали отцу, имеющему верную частную практику с черного хода.
Во всем семействе только мать не имела отношения к медицине. Но и она научилась лечить. Если пациенты приходили в отсутствие мужа, она спрашивала: «А что у вас болит?» – и отпускала, в зависимости от симптомов, салол с беладонной или пирамидон.
Юлия Дмитриевна работала хирургической сестрой двадцать два года.
К семье она относилась свысока. Частную практику отца она презирала. Старшие братья, многодетные и непутевые, чувствовали себя перед нею мальчиками.
У них были слабости: они наделали много ошибок; о многих предметах у них до седых волос не было точного и определенного суждения.
У Юлии Дмитриевны не было никаких слабостей (ведь те, что под замком, не в счет!), она не сделала за всю жизнь ни одной ошибки и о каждом предмете имела твердое, сложившееся мнение.
Семья признавала все это и склонялась перед нею.
Мать вела хозяйство. В ее руках были деньги, ключи, власть над кастрюлями и бельем. Отец занимал за столом председательское место, он был глава, на дверях висела фарфоровая дощечка с его именем. Но настоящей госпожой в доме была Юленька. Потому что все, что она говорила и делала, было правильно и добродетельно. А в этой семье, где за каждым водились грешки, искренне чтили добродетель.
И в больнице, в операционной, была хозяйкой Юлия Дмитриевна, а вовсе не профессор Скудеревский. Весь персонал это понимал и боялся движения ее бровей куда больше, чем яростных вспышек профессора. Когда однажды Юлия Дмитриевна заболела гриппом, профессор отказался делать сложные операции, пока она не выздоровеет. Это еще больше укрепило персонал в мыслях, что Юлия-то Дмитриевна, может, и обойдется без профессора, но уж профессору без Юлии Дмитриевны не обойтись.

Дверь перевязочной отворилась резко, рывком. Вошел Супругов.
– Мы, кажется, подъезжаем, – сказал он. Глаза его блуждали.
Поезд шел. В окне было все то же, что и раньше, – леса и луга. Солнце спускалось к закату, верхушки леса были пламенно освещены, тень вагона бежала по некошенному откосу.
– До Пскова шестьдесят километров, – сказал Супругов. – Вы обратили внимание, что у нас с утра не было ни одной остановки?
Он обращался к ней потому, что только в ее глазах он видел человеческое внимание и сердечность. Все остальные, словно сговорившись, третировали его. Правда, Фаина была к нему благосклонна, но это было женское кокетство и больше ничего. Его и прежде не волновали женщины, а сейчас они ему стали просто противны.
– Нас везут прямо под бомбы, – сказал он.
– Мне об этом ничего не известно, – сказала Юлия Дмитриевна холодновато.
– Смотрите на эти деревья, – сказал он. – Может быть, мы их видим в последний раз.
Глаза его наполнились слезами. Юлия Дмитриевна вздохнула. У нее не было страха перед бомбами. В финскую кампанию она была фронтовой сестрой. Ей было приятно, что он стоит рядом и разговаривает с нею. Вздох ее был любовным.
– Смотрите, смотрите! – закричал Супругов.
Лес расступился, между его темными крыльями в пыльном облаке открылась дорога. На дороге было тесно: шли и шли войска, медленно двигались орудия. Сплошным потоком шли грузовые машины, укрытые брезентом. По обочине дороги, обгоняя машины, проскакал всадник. Все это мелькнуло и скрылось за крылом леса.
– Отступают, – сказал Супругов, ломая руки. – А мы едем туда, откуда они отступают.
– Я не вижу отступления, – возразила Юлия Дмитриевна. – Откуда вы знаете, что это отступление? Это может быть обыкновенная переброска войск. Мы не можем знать такие вещи.
– Мы знаем, – повысил голос Супругов, – мы знаем, что нас бьют, об этом все сводки, а вы делаете вид, что все прекрасно. А спросить вас – для чего вы делаете такой вид?… – вы и сами не скажете.
Отчего он повысил голос? Он никогда ни на кого не повышал голоса – не осмеливался. Откуда появилась в нем уверенность, что на нее он может повысить голос?
– Я вовсе не считаю, что все прекрасно, – отвечала она спокойно. – Я просто говорю, что это может быть переброска, а не отступление. Вы не докажете, что это отступление.
Рот у нее упрямо сжался. Она не желала идти на уступки. Даже во имя любви.

Черный дым потек вдоль окон. Солнце еще светило, а казалось, что спустился вечер. Стало трудно дышать.
– Пожаром пахнет, – сказал Данилов. Он стоял с доктором Беловым в коридоре штабного вагона. Проезжая дорога шла над полотном. По дороге густым потоком двигались орудия, грузовики, пехота. Теперь и Юлия Дмитриевна согласилась бы с тем, что это больше всего похоже на отступление. Войска шли в сторону, противоположную движению поезда.
– Оставляем Псков, – сказал Данилов тихонько.
Доктор смотрел, посапывая носом. Он думал: уехал ли Игорь из Пскова, успел ли уехать? Конечно, это фантастика, найти мальчишку среди такого скопища людей. А вдруг они все-таки встретятся? Вот Сонечка была бы рада. Он возьмет Игоря в поезд. Санитаром. Данилов не даст ему баловаться. Через два-три месяца Игорь станет шелковым. И он, доктор, привезет его к Сонечке и скажет: «Вот что значит мужское воспитание… »
– Надо закрыть окна, – сказал доктор вслух, – а то мы закоптим белье. Фаина Васильевна, – обратился он к проходившей старшей сестре, – распорядитесь, чтобы закрыли окна.
Но оказалось, что санитары, испугавшись за белье, своей властью позакрывали окна во всех вагонах. А Фаина своей властью распорядилась открыть и накричала на санитаров.
– Глупо, – сказала Фаина, пожимая плечами. – Если закрыть, то от первого разрыва повылетают все стекла.
Она проследовала дальше. Доктор и Данилов переглянулись.
– А вагон-аптека?… – спросил доктор.
– Ничего не сделаешь, – сказал Данилов, бледнея от досады.
В вагоне-аптеке окна были закрыты герметически.
– Ах, витязь, то была Фаина! – сказал Соболь, начальник АХЧ, встретив Фаину в коридоре и уступая ей дорогу.
Фаина мазнула его юбкой по коленям и, не взглянув, прошла в свое купе. Она терпеть не могла Соболя, который держал ее на пшенной каше. У Фаины был сегодня особенно бравый и воинственный вид. Она тоже, как и Юлия Дмитриевна, хлебнула фронта в 1940 году. Она знала, что предстоит ей завтра, а может быть, даже сегодня ночью, а можетбыть, даже сейчас. У себя в купе она первым долгом взглянула в зеркало, потом достала и проверила сумку с медикаментами, потом села и стала отдыхать перед серьезным делом. Черт побери, она им всем покажет, что она умеет не только повязывать тюрбан! Она с гордостью посмотрела на свой руки. Руки были рабочие, сестринские, с короткими толстыми пальцами, потемневшими от йода и сулемы, с коротко обрезанными ногтями.
Соболь заглянул в купе.
– Ну как? Ужинать будем?
– А вы как думаете? – спросила Фаина. – Вы бы рады совсем нас не кормить.
– Рад бы, – сознался Соболь. – Очень большая морока с этой кормежкой. Нет, кроме шуток, удобно ли сейчас предлагать ужин? На пороге, так сказать, событий.
Она разозлилась.
– Идите к черту. Сейчас именно надо поплотнее накормить людей.
За плечом Соболя стал Данилов.
– Товарищ начальник АХЧ, – сказал он, – на ужин, помимо каши, отпустите мясные консервы, из расчета одна банка на четыре человека, и к чаю сгущенку в той же пропорции.
Соболь никаких событий не ждал, он просто дразнил Фаину. Теперь он растерянно взглянул на Данилова. Как, комиссар снимает запрет с мяса и сгущенки? События, несомненно, предстояли крупные. «Одна банка на четыре человека… – зашептал Соболь. – Шестьдесят семь делим на четыре, без остатка не делится, возьмем шестьдесят восемь… »
– Вот спасибо, товарищ комиссар, – сказала Фаина, когда испуганный Соболь ушел. – А то от этого пшена можно с ума сойти.
– Что же делать? – сказал Данилов. – Едем к фронту, кто его знает, что там удастся найти. Я вас хотел предупредить: вы с начальником поезда больше не разговаривайте так, как сейчас разговаривали: не годится.
– А как я разговаривала? – удивилась Фаина.
– Вы сказали: глупо. Он дает вам приказ, а вы говорите: глупо.
– Господи боже! Разве я про него? Я про санитаров!
– Если даже вы не согласны с приказом…
Вагон вдруг весь сотрясся, со столика на пол слетела с грохотом кружка, дверь закрылась бы сама, если бы Данилов не придержал ее плечом.
– Ого! – сказала Фаина, и глаза ее заблестели. – Чувствуете?
Вагон сотрясся вторично, еще сильнее.
– Товарищ комиссар, – сказала Фаина, – я, конечно, извиняюсь. Я не новичок и обязана знать дисциплину. Но учтите, что я прежде всего женщина, и у меня тоже нервы…
Она прислушалась. Ей хотелось испытать еще один толчок. Война – так война, в чем дело!

Поужинали.
Поезд полз медленно, еле-еле, иногда его ход совсем замирал. Проезжая дорога с отступающими войсками опять удалилась от полотна. Теперь из окон поезда были видны пригороды – избы, огороды и пастбища, обнесенные плетнями. Мелькнула какая-то дача – четыре опаленные белые стены без крыши, с пустыми глазницами окон. Какая-то деревня ярко пылала, и хлебное поле горело за нею – дымно, чадно. Земля здесь была изрыта рвами. Людей почти не было видно.
Вагоны содрогались уже все время. И сквозь стук колес был явственно слышен непрерывный грохот близкой канонады.
Юлия Дмитриевна стояла в перевязочной, смотрела в окно. Вот, значит, земля, которая достанется врагу. Псков. Она бывала в Пскове. Там жили родственники, она у них гостила, когда была девочкой. С вокзала ехали на извозчике, трамвая не было еще, а сейчас, наверно, есть. Липы цвели, Псков пахнул медом. Был вечер, смуглое теплое небо и колокольный звон, медленный, величавый… Тетка говорила: «Мы – псковские» с особенным выражением, будто на всей Руси лучше псквовичан не было народу. Какой он сейчас, Псков? Такой, как эта дача без крыши? Как та пылающая деревня? Стоит, истерзанный бомбами, войска уходят, а он стоит и дымится, весь окопанный рвами…
Но Юлия Дмитриевна не увидела Пскова.
Поезд долго тащился по скрещивающимся путям, по обе стороны были товарные составы, грохотало в ушах, в окнах было черно от дыма. Иногда дым разрывался, тогда видно было небо, густо-розовое от зарева. Поезд стал. Юлия Дмитриевна позвала санитарку:
– Клава! Сходите в штаб, узнайте, где начальник и комиссар.
Ее беспокоило, что она стоит и ничего не делает, когда совершенно очевидно, что кругом есть люди, нуждающиеся в помощи.
– Нет ли каких-нибудь распоряжений.
– Сейчас, Юлия Дмитриевна. Я по улице пробегу, хорошо?
– Вы разве не знаете приказа, чтобы никто не покидал поезда? Идите по вагонам.
Клава ушла. Поезд, стоявший перед окном перевязочной, стал двигаться. Долго мелькали его пломбированные вагоны, – прочь от города, – поезд ушел. За ним открылся другой состав, но все-таки посветлело, стали видны языки пожара: то один, то другой огненный язык взлетал в зловеще-розовое дымное небо… Санитарный поезд тоже стал двигаться ближе к станции; он вышел на свет пожаров и стоял одинокий неприкрытый, стоял бесстрашно со своими красными крестами. Справа и слева бесновался огонь.
Вернулась Клава.
– Ну, что там у них?
– Юлия Дмитриевна, начальник велел, чтобы вы никуда не уходили. Комиссар пошел за распоряжениями в эвакопункт.
– Интересно, куда это я могу уйти, как он думает? – высокомерно полюбопытствовала Юлия Дмитриевна.
Поезд опять пошел. Он приблизился к вокзалу. Кругом горело. Никто не тушил. Бегали люди. Четыре человека стояли на краю перрона: трое штатских с чемоданчиками и четвертый Данилов.
– Хирурги! – сообщила Клава, по собственной инициативе сбегав в штаб. – Эвакопункт прислал нам трех хирургов, они у нас будут делать операции.
Хирурги! Сердце Юлии Дмитриевны загорелось от предвкушения настоящей работы. Терапия. Что она может?… С точки зрения Юлии Дмитриевны, это не была врачебная наука, это было что-то вроде хиромантии. И вот настоящая врачебная наука прибыла в санитарный поезд в лице этих штатских людей с чемоданчиками. Операции в поезде, первичная обработка ран!
Она быстро прикинула: три хирурга – три стола. Один в перевязочной, два поставим в обмывочной. Инструментов хватит; халатов, перчаток – хватит. Кто будет ассистировать? Во-первых, конечно, она – Юлия Дмитриевна. Затем – Супругов. Нет, у него слабые нервы. Военфельдшер Ольга Михайловна – во-вторых, и Фаина Васильевна – в-третьих.
– Клава! Замаскируйте окна в обмывочной. Дайте свет. Снимите эти оборки с ламп. Мойте стол сулемой.
Трах! От близкого разрыва вылетело окно в перевязочной. Осколки стекла посыпались в вагон.
Клава перекрестилась. Она никогда не крестилась раньше, а тут вдруг перекрестилась, сама не зная зачем.
Юлия Дмитриевна с презрением посмотрела на нее:
– Клава! Я сама вымою стол. Уберите стекла.
Настоящая работа начиналась.

Фаина была права: через полчаса в вагоне-аптеке не было ни одного стекла.
Санитарки убирали осколки. Им было страшно. Две девушки от страха плакали. Но еще больше было досадно, что немцы портят такой хороший вагон.
– Сколько я старалась! – тихо говорила Клава, собирая стекла в железный совок.
Толстая Ия не выдержала. Она нарушила запрет и сбежала с поезда. Воронка от бомбы за горящим вокзалом показалась ей самым надежным убежищем. Ее не хватились. Она пришла сама на другой день, черная от пыли, с комьями земли в волосах, с опаленными ресницами.
Данилов собрал санитарный отряд: сестры, санитары, бойцы. Пришел Низвецкий…
– Я с вами, – сказал он.
– А с освещением как будет? – спросил Данилов.
– Кравцов присмотрит. Он понимает. Теперь светло…
– Нет, сегодня природным освещением не обойдемся: у нас предстоят операции.
– Кравцов…
– Что ж Кравцов. Кравцов машинист, а монтер – вы. Придется остаться.
– Ну, а уж я не останусь, как хотите, – сказала Фаина. – Я – фронтовая, полевая, меня ни бомба, ни снаряд не берут.
Данилов невольно улыбнулся ее бахвальству:
– Не могу, Фаина Васильевна: начальник намечает вас по части хирургии.
– Вот черт! – сказала Фаина. – До чего не везет! На тебе мою сумку, девочка, – сказала она Лене Огородниковой. которая стояла на перроне, заложив руки за спину, закинув мальчишескую голову. – Бери мою сумку, ты молодец – отчаянная.
– Ну, доктор, – сказал Данилов Супругову, – на нас смотрит вся Европа.
… Супругов повис на поручнях и, казалось, не мог расстаться с ними… Он повернул к Данилову мертвое лицо. Хотел что-то сказать – вдруг разорвалось близко на путях, угольной пылью засыпало и Данилова, и Супругова.
Супругов как бы понял что-то.
– Финита! – сказал он и сошел на землю.
Позже, разбираясь в своих тогдашних переживаниях, он определил их так: в тот момент он понял, – так показалось ему, – что смерть неизбежна. Понял также, – так показалось ему, – что будет ужасна. И ему захотелось как можно скорее перешагнуть этот рубеж. Пускай скорей ничего не будет, ничего, ничего. Главное – страха пускай не будет. Покой, тишина, безопасность… Для этого скорей, скорей – в самое опасное место. «Вот он я!» – кричало все в Супругове, когда он вышел на зловеще освещенный, развороченный снарядами перрон. «Вот он я, скорее кончайте со мной, я больше не могу бояться!»
Данилов взял его за руку. Супругов побежал за Даниловым, топая тяжелыми сапогами. Очень жарко было. Дым ел глаза… По переулку за вокзалом шел боец, волоча за собой винтовку. Кровавый след оставался за бойцом, и по этому следу, размазывая его, волочилась винтовка.
– Санитарный поезд далеко? – спросил боец. – Мне сказали – идти в санитарный поезд.
– Вон там, за будкой, увидишь, – отвечал Данилов. – Сам дойдешь или на носилки взять?
– Сам дойду, – отвечал боец. – Вам носилки пригодятся.
За углом лежал мальчик лет четырнадцати, он был в сознании, не стонал и смотрел на подходивших санитаров жгучими и строгими глазами.
– Носилки! – сказал Данилов, а Лена нагнулась и подняла мальчика, как маленького ребенка. Он вдруг задергался, закинул голову и потерял сознание.
– А ты не совайся вперед, когда не умеешь, – сказал Сухоедов со злостью. – Это тебе не в куклы играть. Ложи на носилки, чего глядишь?
Визгнуло, мяукнуло, разлетелось вблизи. Черное облако накрыло санитарный отряд.
Облако улеглось.
– Все целы? – спросил Данилов после молчания.
Все были целы, только черны и оглушены.
Черный Супругов дико улыбался.
– Несите малого к Юлии Дмитриевне, – сказал Данилов Сухоедову и Медведеву. – А мы – дальше! Потом догоните, а если не догоните, берите кого ни попало и – в поезд.
– Это было что? – спросил Супругов, когда они пошли дальше по улице. – Снаряд или мина?
– Мина. А что?
Супругов закашлялся и выплюнул черную слюну. Плечо его гимнастерки было разорвано.
– Эге! – сказал Данилов. – Вас зацепило осколком?
– Да? Где? Ах, тут? Это пустяк: я совсем не чувствую боли. Это именно зацепило. Это именно такой пустяк, что не стоит говорить.
Он был как пьяный. Его шатало от сознания собственной безумной отваги.

Доктор Белов ходил по поезду.
В пустых вагонах с открытыми окнами носились горячие сквозняки. Все было освещено дымным движущимся светом извне. Еще сегодня эти вагоны казались такими уютными…
В каждом вагоне санитарка и боец. Испуганные, неприкаянные.
Вагон команды пуст: все, кроме дежурных, ушли с Даниловым.
«Что-то я забыл, – думал доктор, идя по поезду. – Что-то я забыл… »
А что именно – он не мог вспомнить.
Как будто он всем распорядился. В вагоне-аптеке господствуют хирурги, им и карты в руки. За ранеными отряд послан. На Данилова положиться можно… Да, питание. Надо бы накормить людей ужином. А утром их надо накормить завтраком.
– Сестра Смирнова, пошлите кого-нибудь за начальником АХЧ.
Явился Соболь. Доктор взглянул на него с невольным мимолетным любопытством: считает или нет? Соболь не считал, он весь как-то съежился и поник, как резиновый пузырь, из которого выпустили воздух.
– Вот что, – сказал доктор, – надо, знаете, приготовить ужин. На… – он подумал, – на сто двадцать человек, да. Хороший ужин.
– Ужин уже был, – пролепетал Соболь.
– Хороший, знаете, – повторил доктор, игнорируя возражение. – С учетом, знаете, раненых, которые к нам начинают поступать с сегодняшнего дня. Не сиротское ваше пшено, а сварите сладкую манную кашу, с вареньем, что ли, и чтобы кофе, и печенье, масло – вы понимаете.
– Масло? – сомнабулически переспросил Соболь.
– Да. По пятьдесят граммов масла.
– Пятьдесят, – сейчас же зашептал Соболь, возводя глаза к потолку, – пятьдесят множим на сто двадцать, получаем шесть тысяч – шесть кил…
«Что-то я забыл, – думал доктор, покончив с Соболем. – Что-то я забыл, забыл… »
И вдруг он вспомнил.
Как же он ничего не сделал, чтобы найти Игоря? Очевидно, что-то можно было сделать. Позвонить по телефону. Написать заявление. Где-то похлопотать, кого-то попросить… Глупости, бред – куда звонить, где хлопотать, кого просить?… Нет, нет. Что-то можно было сделать, безусловно. Просто он не умеет. Сонечка сумела бы. Он недогадливый, всегда был недогадлив в таких вещах. Сонечка догадалась бы, потому что она любит Игоря. Настоящая любовь обо всем догадывается и все умеет. Он мало любит Игоря, он всегда любил его слишком мало, он никчемный, незаботливый, неумелый отец. Он любил больше Лялю. А чем она лучше? Завитушки на уме, оперетка и флирт. Только что ластиться мастерица… Она ластилась, и он давал ей деньги на оперетку, а Игорь попросил у него на что-то – он не дал. отказал. Несчастные тридцать рублей… Родной мальчик, прости. Бери все, бери мою старую, догорающую жизнь, только живи! Только найдись! Только не уходи так сразу, мальчик…

Когда Юлию Дмитриевну провожали из дому на военную службу, пришли оба брата с женами и детьми и вся родня. Пекли пироги, крутили мороженое, словно в именины. Юлия Дмитриевна сама сдвигала столы и накрывала их парадными белыми скатертями.
И вот она опять переставляла столы и застилала их белым полотном.
Пришел первый раненый – боец. Он поставил винтовку в угол и деловито огляделся.
– На который стол ложиться? – спросил он.
Сразу был виден толковый парень, бывалый.
– На какой хотите, – благосклонно отвечала ему Юлия Дмитриевна. – Только сперва разденьтесь. У вас что, нога? Клава! Разрежьте ему сапог.
Сама она стояла и держала халат, чтобы подать профессору, когда он кончит мыть руки. Белые, чуть одутловатые профессорские руки, такие же, как у профессора Скудеревского. Окна в обмывочной были занавешены, над столами горели слепящие белые лампы. Никому не приходило в голову, как нелепо маскировать этот свет, когда весь поезд снаружи освещен пожаром.
Клава разрезала раненому сапог и в ужасе отвернулась.
– Ну чего ты, чего, чего? – сказал боец, морщась. – Не привыкла еще? Самое незначительное дело, если хочешь знать: даже кость не задета.
Юлия Дмитриевна облачила профессора в халат, налила на его малиновые ладони спирт и подала перчатки. Красивый старик, похожий на актера, недоуменно взглянул в ее довольное лицо…
Но через две минуты он понял ее. Она священнодействовала. Ее не надо было ни о чем просить, она не нуждалась ни в какой подсказке. Она сама подавала все, что нужно, раньше, чем он догадывался, что именно ему понадобится сейчас.
Боец, раненый в ногу, перенес перевязку стойко, без стона, только шумно отдувался по временам: «Ффу…» Юлия Дмитриевна обожала таких пациентов. Она ненавидела крикунов. Она больше не слышала грохота, была поглощена своим делом. Ее беспокоила только жара. В вагоне было невыносимо душно, вентилятор почти не разрежал духоты. Она взяла пинцетом марлевую салфетку и вытерла пот с лица раненого.
– Спасибо, мамаша, – сказал боец.
Принесли мальчика с раздробленной голенью. Он был без сознания. У него была превосходная мускулатура: должно быть, играл в футбол, катался на велосипеде… С первого взгляда она увидела, что ногу придется ампутировать, увидела раньше, чем профессор.
– Проклятые негодяи, – сказала Фаина, глядя на мальчика.
Мальчик дернул подбородком и скрипнул зубами… Профессор спросил Юлию Дмитриевну:
– Вы можете дать наркоз?
Может ли она дать наркоз! Если говорить совсем откровенно, она может произвести и ампутацию. Она не берется за это только потому, что у нее нет формального права.
Она наложила на лицо мальчика маску… Когда раздался звук пилы, отделяющей кость, Фаина отошла к окну, отвернулась и заплакала.
Во время этой операции пришел доктор Белов.
– Я нужен? – спросил он.
Юлия Дмитриевна бросила на него грозный взгляд. Он робко подошел, вытянув шею, всматривался в раненого… На другом столе в обмывочной лежала женщина.
– Мальчика – в кригеровский одиннадцать, – сказал доктор сестре Смирновой, которая вошла за ним. – Женщину…
– Женщину не надо, – сказала Ольга Михайловна, военфельдшер, ассистировавшая у второго стола. Она сняла маску с лица женщины. Широкое, чуть скуластое славянское лицо. Соболиные брови. Прекрасный рот. На носу коричневая полоска от веснушек…
– Поздно, – сказал хирург.
Вдруг его бросило на другой стол, на мальчика, а мальчика бросило на пол, и упали все, кроме Юлии Дмитриевны, которая отлетела к двери перевязочной и удержалась, ухватившись за кованую вешалку для полотенца. Посыпалась со стен и потолка белая эмалевая краска. Кусок рамы откололся и ткнул Юлию Дмитриевну острым концом в висок.
– Это очень близко где-то, – сказал доктор Белов.
– Очень, – поднимая мальчика, подтвердила Юлия Дмитриевна. – Я думаю, что это прямое попадание в наш поезд.

Бойцы Кострицын и Медведев вбежали в вагон-аптеку с двух концов, крича:
– Четырнадцатый вагон горит! Где начальник?
Начальник был уже на полотне и со всех ног бежал к горящему вагону.
Горело жарко – сухое дерево, сухая краска. Какое счастье, что в вагоне еще не было раненых. Цел ли персонал? Цел, цел: вон Надя – нагнулась, отплевывается… Кровь у нее на халате.
– Надя, ты что – ранена?
– Ой, что вы, товарищ начальник. Это я губу разбила об полку.
– А Кострицын жив?
– Жив, пошел за вами…
Вон он бежит, Кострицын. Ведро с водой в руке. Что тут сделаешь с ведром… И Медведев за ним.
А вон с другой стороны идут Кравцов и Низвецкий. Идут, словно у них колени перебитые.
– Живей, ребята, живей! – закричал доктор.
Низвецкий побежал рысью. Кравцов не прибавил шагу, приближался, засунув руки в карманы штанов.
– Тащи, ребята, воду, – волновался доктор. – Зовите всех, будем заливать.
– Где вода-то? – спросил Кравцов небрежно.
– Вода? В баках вода. В паровозе вода…
– Это ерунда, а не вода, – сказал Кравцов и вдруг заорал:
– Эй! Отцепляй вагон! Дураки, динама рядом, а они раззявили рот! Эй, милый, – сказал он, схватив за полу проходившего мимо смазчика, – помоги как специалист. Необходимо выключить вагончик.
– Еще чего! – сказал смазчик. – Сотни вагонов пропали, а я чепуху такую-растакую буду отцеплять.
– Необходимо, радость, – сказал Кравцов. – Тут раненые, тут – динама. Нет другого исхода, как отцепить.
– Матери вели отцеплять под бомбами, – сказал смазчик.
– А вот я тебе велю! – сказал Кравцов, выкатив глаза, и ударил смазчика по уху. Доктор оцепенел от неожиданности… Смазчик ударил Кравцова ногой в живот. Кравцов ударил смазчика по затылку. Смазчик еще раз выругался и полез отцеплять горящий вагон. Откуда-то явился кондуктор, запачканный землей; верно, лежал где-нибудь по соседству в воронке. Горящий вагон отвели подальше и стали заливать водой из паровоза.
А Юлия Дмитриевна стояла у стола и подавала профессору инструменты и салфетки. Готовила раненых к операции. Давала наркоз… Всю ночь не прекращался обстрел города, и всю ночь в поезд поступали раненые. Одних приносили на носилках, других подвозили на грузовиках, третьи приходили сами… К утру профессор не выдержал.
– Все, – сказал он и не развязал – разорвал завязки халата. – Не могу. Я уже пятые сутки…
Фаина повела его в штабной вагон – отдыхать. Кстати, сказала она Юлии Дмитриевне, она тоже немножко придет в себя и переоденется, ее уже тошнит от крови, а белье от› пота все мокрое…
– Я тоже пас, – сказал другой хирург, маленький и черный, с лимонно-желтым лицом, и ушел. Ольга Михайловна прилегла тут же в обмывочной на диване. «На минуточку, на минуточку», – сказала она детским голосом и сейчас же уснула. Остался молодой хирург с белобрысым бобриком, нос – рулем, роста – выше Данилова.
– Ну? – спросил он, глядя на Юлию Дмитриевну.
– Ну! – ответила она одобрительно и перешла к его столу.
Они работали вдвоем, молча. Вагон трясся от канонады, а они работали и не думали о том, скоро ли кончится эта ночь, скоро ли утро, будет ли отдых… Работая, молодой врач что-то насвистывал сквозь зубы, еле слышно, – что-то красивое, Юлии Дмитриевне понравилось…
Ольга Михайловна проснулась часа через два, вскочила и побежала будить отдыхающих. Первая вернулась Фаина, свежая, как роза, потом старый профессор.
– А вы все бодрствуете! – виновато сказал он Юлии Дмитриевне, принимаясь мыть руки.
Она не ответила – она считала салфетки, которые молодой врач вынул из раны оперированного, только бровями показала Фаине, чтобы та подала профессору халат.
Все утро подвозили и подносили раненых. Койки заселялись. Соболь готовил завтрак на триста человек. Обед доктор Белов приказал готовить на пятьсот… Санитарки уже не относили ведра к воронке, а выплескивали кровь прямо на полотно.
В полдень Данилов, зайдя в штабной вагон, спросил начальника:
– Ну как? Довольно?
– Боюсь, что довольно, – отвечал доктор. – Уже даже в штабном полно. Кладем на пол, а за это, знаете, может здорово нагореть.
Они прошли по составу. В вагонах стало тесно, пахло аптекой и потом, летали мухи. Среди раненых было много легких. Они пришли сами и остались в поезде, чтобы иметь возможность выехать из города. По большей части это были мирные жители. Одна женщина, раненная в лопатку, привела с собой четверых детей; Фаина запихала их в свое купе. Все это было против правил и инструкций, но в эту ночь как-то забылись инструкции, помнилась только общая русская беда, из которой надо было вылезать общими усилиями.
Доктор – в который раз! – заглядывал на каждую койку: он все думал – вдруг Игорь очутится здесь. Но Игоря не было.
– Иван Егорыч, – сказал доктор, – вам бы лечь, голубчик, вы же всю ночь, как грузчик, работали, так, знаете, нельзя.
Сам доктор тоже не спал, бегал, распределял раненых, тушил пожар, и кроме рюмки водки, которую ему дал Кравцов, у него во рту ничего не было. Но доктору казалось, что он один бездельничал, а эта злосчастная рюмка водки представлялась ему неслыханным преступлением против служебной и человеческой этики. Хоть бы Данилов не узнал об этой рюмке…
Данилов сказал:
– У меня мысль. Здесь на станции есть заведомо брошенные составы с ценными грузами. Их будут сжигать. Мы вполне можем вытащить один такой составчик.
– Как вытащить?
– Ну, нашим паровозом. Прицепить к нам. Я уже говорил с комендантом вокзала, он очень рад.
Данилов думал, что и доктор обрадуется. Но доктор смотрел на него, помаргивая усталыми глазами, и медлил с ответом.
– Извините, Иван Егорыч, – сказал он наконец. – Но, мне кажется, этот вопрос мы не можем решить так непродуманно. Вы понимаете, я прежде всего врач, который отвечает за жизнь своих больных. Если эта дополнительная нагрузка отразится на ходе поезда, я буду вынужден не согласиться…
Он говорил очень мягко, но было что-то в его помаргивающих глазах, что Данилов понял: начальник чувствует себя начальником. Данилов покраснел, ему захотелось сказать: «Вы не только врач, вы советский гражданин, и вы обязаны спасать государственное имущество!» – но доктор, словно предупреждая его, сказал:
– Ценности мы возместим, знаете. Наш груз – самый драгоценный, не правда ли?
Им навстречу шла Юлия Дмитриевна, прямая и торжественная, только немного меньше красная, чем обычно. У нее на виске неровной струйкой засохла кровь.
Доктор отдал ей честь. Она снисходительно поклонилась и прошла.
– А вот это, – сказал доктор, глядя ей вслед, – пожалуй, знаете, самое ценное, что есть у нас в поезде.
«А кто ее нашел? – подумал Данилов. – Я ее нашел! Ты на готовое приехал, а теперь командуешь!»
Но он вспомнил, что он на войне и перед ним начальник его части. Он ничего не сказал.
Супругов вернулся в поезд вместе с Даниловым.
Он тоже всю ночь ходил по городу под обстрелом и перевязывал раненых. В сущности 0н был слишком хрупок для такой работы. Его поддерживал нервный подъем. Он не вздрагивал, когда снаряд разрывался вблизи: он как бы со стороны, с какого-то безумного полета, видел себя в эту ночь. Так же со стороны – сверху – он увидел отрадную картину: врач возвращается с поля боя, где каждую секунду подвергался опасности быть убитым или изувеченным. Гимнастерка самоотверженного и храброго врача разорвана на плече осколком снаряда. Он смертельно устал, он черен, как негр, его обшлага и колени галифе пропитались кровью, ноги растерты сапогами… Но он бодро подтягивается на поручнях и входит в штабной вагон. Кухонная девушка Фима шарахается от него.
– Горячей воды! – говорит он ей на ходу. – И чистый халат, а этот сегодня же выстираете.
Фима посмотрела на Супругова преданными глазами и бросилась за водой…
– Смирнова! – из купе крикнул Супругов пробегавшей по коридору сестре. – Скажите-ка сестре-хозяйке, чтобы мне подавали завтрак.
Он стягивал с себя гимнастерку. Смирнова взглянула в купе, увидела негритянскую голову и заскорузлые от крови кисти рук, круто повернула назад и побежала в кухню.
«Ага, забегали!» – сказал про себя Супругов.
Оголившись до пояса и спустив подтяжки, в нарочитом неглиже он отправился мыться. Фима шествовала за ним на цыпочках с кувшином горячей воды. Он подставил ей ладони:
– Лейте!

Санитарный поезд, опаленный и закопченный, с выбитыми окнами, возвращался в тыл. В хвосте его болтался обгоревший вагон. Зеленые фонари загорались перед поездом, и другие поезда уступали ему дорогу.

опубликовано 26/07/2013 15:42
обновлено 30/07/2014
Художественная литература, Биографии и мемуары

Комментарии

Для того чтобы оставить комментарий, пожалуйста, войдите или зарегистрируйтесь.