Авторы: Панова В.Ф.

Прошел год.

«Удивительно странно, – писал доктор Белов в своем дневнике, – что орден дали не И. Е., а мне, который ровно ничем не отличился и был все эти годы только лечащим врачом, иногда невнимательным и непредусмотрительным (вспомним трагическую кончину Л.). Я обескуражен и сказал И. Е., что приму все меры к тому, чтобы восторжествовала справедливость. Но И. Е. находит, что с моей стороны было бы не особенно тактично принимать эти меры. Конечно, он пытался уверить меня, что я заслужил орден: он человек благожелательный.
Я нахожу, что он похудел. Он отдает столько времени устройству поезда и поддержанию трудового настроения в людях, что мне стыдно перед ним моего безделья.
Вот Z, напротив, весьма хорошо выглядит. У него даже появилось брюшко. Мне показалось, что Z расстроен тем, что его обошли. Мне очень жаль, но думаю, что он так же мало заслуживает ордена, как и я. Он сказал мне:
– Признайтесь, доктор, что если бы не моя статья, нас не так скоро заметили бы.
Это, безусловно, верно. Я напомнил ему, что его выступление на конференции военных врачей также сыграло в этом смысле положительную роль. Он занял внимание конференции на целых сорок минут, и председатель ни разу не остановил его, хотя регламент был жесткий. Слушали внимательно; неоднократно раздавались аплодисменты и одобрительный смех. Начав с некоторой робостью, Z в дальнейшем ободрился и закончил остроумно и красноречиво, под гром аплодисментов. В перерыве мы были окружены толпой делегатов. Полковник Воронков, начальник РЭПа, пожал нам руки и изъявил желание, чтобы альбом наших усовершенствований был представлен ему лично, он повезет его в Москву, в Главное санитарное управление.
Все-таки я не мог не заметить, что и в этом выступлении, как и в статье, Z ни разу не упомянул об И. Е. и все время говорил: «Мы, мы, мы». Я сказал ему об этом. Он ответил: «Подчеркивать заслугу одного лица значит умалять заслугу коллектива. Я считал это несправедливым по отношению к коллективу».
Все мы твердим о справедливости…
Я хотел выступить и с возможной деликатностью исправить ошибку Z, рассказав конференции, кто был подлинным инициатором и вдохновителем всех наших усовершенствований. Но последующие выступления были посвящены авитаминозу и борьбе с ним, и было невозможно снова выступать с нашими кипятильниками и поросятами. К тому же я очень плохо говорю, гораздо хуже, чем пишу. Но я написал рапорт об И. Е. и передал полковнику.
Не могу избавиться от неприятной мысли, что Z нарочно старается затушевать роль И. Е.»
Толстая клетчатая тетрадь была исписана почти вся: доктор опять пристрастился к дневнику. Подобно дяде Саше, он должен был теперь все время что-то делать. Когда он ничего не делал, он чувствовал упадок душевных сил. Начинала трястись голова, приходили воспоминания, терзавшие сердце.
Он старался входить во все поездные дела, писал о поездных делах, бегал по поезду и гнал воспоминания… А рядом, где бы он ни был и что бы ни делал, были два светлых лика, два образа, живых навсегда.
И третий образ, неясный образ сына.
Ни письма, ни слуха, никакого знака, что он существует.
Погиб?
Доктору посоветовали: напишите в Москву по такому-то адресу, пришлют справку. Он написал; ответа еще не было.
Погиб, конечно. Какой он был, когда погиб? Сколько ему было лет, какое у него было лицо?…
«Мы ездим по освобожденным районам Украины, – писал доктор, – и иногда довольно близко подходим к фронту: немцы потеряли то преимущество в воздухе, какое они имели в начале войны, и мы почти не опасаемся их налетов. Мы еще не привыкли к виду страшного разрушения, которое они нанесли нашим городам и селам, и этот вид зачастую действует на нас болезненно. Но, к слову сказать, здесь я понял мудрость пословицы: на миру и смерть красна. Столько страданий и потерь среди мирного населения в этих местностях, где побывали немцы, что я… (зачеркнуто)… что мне… (зачеркнуто). Я не хочу сказать, разумеется, что это делает мою личную потерю менее чувствительной или что это как-то утешает меня, но… (зачеркнуто).
…Станции здесь разрушены, водокачек нет во многих местах. Иногда приходится таскать воду ведрами из речки или колодцев, чтобы заполнить баки. Тогда все берут ведра и идут по воду, не исключая и офицерско-сержантского состава. Заполняют баки, бочки, кипятильник дезинфекционной камеры, и все-таки экономим воду, потому что неизвестно, где удастся пополнить запасы в следующий раз. Около станции Братешки наши люди подобрали цистерну, пробитую снарядами в четырех местах. Железнодорожники спрашивали – на черта санитарной службе этот лом? Чтобы всадить цистерну в багажник, Богушев и Протасов вынули у двери косяки, потом вставили их снова. И. Е. говорит, что в ближайшем пункте, где для этого будут условия, он прикажет сварить цистерну в местах пробоин, и мы получим добавочный резервуар на две тысячи литров воды. Кравцов подал мысль соединить цистерну резиновым шлангом с пищевыми котлами вагона-кухни, который помещается рядом с багажником.
Я не перестаю удивляться нашим людям, их терпению, трудолюбию, неиссякаемости их порыва. Удивляться, и завидовать, и желать подражать им…»

Идя порожняком, санитарный поезд остановился в К: нужно было полудить кухонные котлы.
Стоянка должна была продлиться дней пять. Доктор Белов сказал Данилову:
– Я хотел бы съездить денька на два в Ленинград.
– Зачем это? – спросил Данилов.
Доктор помолчал, отвернувшись.
– Я съезжу, знаете. Это не отразится, нет?…
– Не отразится, – сказал Данилов. – Поезжайте, что ж.
Он устроил начальника с комфортом – в служебной теплушке поезда, идущего в Ленинград с реэвакуированными. Пошептался с главным кондуктором, и тот предоставил доктору свою койку.
В теплушке топилась времянка, было тепло. Доктор угощал бригаду тушенкой и очень стеснялся лечь на койку; но его заставили.
Из разговора с главным доктор узнал, что железнодорожники хорошо знают его поезд.
– О вас писали в нашей газете, – сказал главный. – Ставили в образец, что вы всегда чисто ходите, даже снаружи вагоны вымытые, стекла блестят. Помните, когда вы стояли в Вологде, вас перевели на первый путь. Это как раз генерал прибыл, начальник дороги, так комендант распорядился: поставьте, говорит, перед окнами вокзала тот красивый поезд…
Доктор, помаргивая, вспоминал: действительно перевели на первый путь, и генерал приходил смотреть, записал в книгу благодарность… Не забыть рассказать Ивану Егорычу.
Бездействие было сегодня особенно тяжело. Заснуть доктор не мог, как ни старался. Он разговаривал, пробовал читать роман, который лежал у главного на столике: не доходили до сердца любовные страданья героев… Главный принес свежий номер «Правды». Доктор прочитал газету от первой до последней строчки. Даже театральные объявления: в Большом идет «Сусанин», в Художественном – «Царь Федор». Все на месте. Жизнь продолжается, день на дворе.
Он старался не думать о том, что поезд приближается к Ленинграду, и что там будет, и для чего он поехал. Напрасно он поехал. Все фантазии. Горе не отучило его от фантазий.
Сотни раз он представлял себе, что вот он приехал в Ленинград…
И во сне он это видел. Во сне Сонечка и Ляля были живы. Дом стоял на месте целехонек, они выходили навстречу, говорили, смеялись… Александр Иваныч все напутал по дряхлости своей и занятости. В другом сне дома не было, лежала маленькая, крошечная кучка пепла. Сонечка и Ляля стояли рядом, живые, и объясняли ему, доктору, что вот эта кучка пепла – это их дом.
Просыпаться после таких снов было хуже всего.
Нет, наяву он, конечно, не надеялся увидеть Сонечку и Лялю. Таких ошибок не бывает. Пишет старый, добрый, внимательный друг: он сам проводил на кладбище их останки…
Наяву у него была другая фантазия – он думал, что в Ленинграде он встретится с Игорем.
Игорь не погиб. Доктор приехал в Ленинград и идет домой пешком. От Московского вокзала он идет по Невскому, сворачивает на Литейный, с Литейного – на улицу Пестеля. Мимо Михайловского замка, через Марсово поле, мимо памятника Суворову, по Кировскому мосту на Петроградскую сторону.
Мечеть. (Сонечка говорила, что минареты мечети похожи на змеиные головки. Еще она говорила, что крылья Казанского собора охватывают его и поднимают над землей. Иногда, замученная домашними заботами, она говорила: «До чего вы мне все надоели!» И уходила из дому одна, шла посмотреть на мечеть, на Казанский собор, на Неву. Возвращалась усталая и кроткая, в пыльных туфлях, виновато спрашивала: «Ну, как тут без меня?…» – и заваривала чай…)
И вот он идет по своей улице и издали видит свой разрушенный дом. Навстречу доктору, от другого угла, идет Игорь в военной форме. Он тонкий, длинный, слегка сутулится. Слегка заплетает ногами… В армии его отучили заплетать ногами. Он идет прямо.
Они приближаются друг к другу. «Папа! – говорит Игорь и бросается ему на шею. – Папочка! Это ты! Я не узнал тебя в кителе…» И оба плачут от счастья.
Игорь не заплачет и на шею не кинется. «Здравствуй, папа», – скажет он, подавая руку. И доктор проглотит слезы, которые и сейчас бьются в горле. Он стоит рядом с сыном, они смотрят на развалины дома. Темнеет. «Что ж, пойдем», – говорит Игорь. Они идут рядом. Идут к Александру Иванычу, попроситься переночевать. Старушка Полина Алексеевна, которую он лечил от воспаления печени, отворяет дверь и всплескивает руками. «Боже мой, это вы! – восклицает она. – А ведь у нас Игорь. Только что приехал. Игорь! Иди сюда!..» Да нет же. Откуда еще один Игорь. Он уже нашел Игоря. Вот он, с ним, пришел переночевать. Фантазии спутались между собой. Мысли путаются. Полина Алексеевна умерла от голода во время блокады. И такие встречи бывают только на сцене, в жизни не бывают…
Что же бывает? И бывает ли вообще? Или ничего не осталось на свете, кроме горя?
Он все-таки заснул. Проснулся вечером, горела лампочка. В вагоне никого не было. Поезд стоял. Доктор сел на койке, соображая, как бы узнать – далеко ли еще. В теплушку вошел главный и сказал:
– Ленинград.

Стоянка в К предстояла долгая.
В поезде экстренной работы не было, и Данилов отпустил часть персонала погулять.
Девушки начистили сапоги, припудрились, посмотрелись в зеркало и побежали в город – пройтись по улицам, поглядеть на «гражданку», побывать в кино…
Васька и Ия вошли в парикмахерскую. Седенький гардеробщик, очень похожий на доктора Белова, велел им снять верхнее платье. Они отдали ему свои шинельки и чинно сели на стулья.
В парикмахерской шла страшно интересная, ни на что не похожая жизнь. В углу за столиком сидели две женщины, одна была в белом халате и маленькими кусачками что-то делала с пальцами второй.
– Это чего? – спросила Васька.
– Дура! – шепнула Ия. – Это маникюр.
Перед высокими зеркалами сидели в креслах женщины, молодые и пожилые. Их покорные лица отражались в зеркалах. Шеи у них были обмотаны полотенцами. Вокруг этих женщин хлопотали парикмахерши, молодые и пожилые. Лязгали ножницы. Летели клочья темных и светлых волос. У брюнетки кроткого вида, сидевшей в крайнем кресле, брови и ресницы были густо замазаны. Парикмахерша подула на длинные щипцы и стала накручивать на них волосы брюнетки. От головы брюнетки повалил дым. Брюнетка осторожно моргала замазанными ресницами и все терпела.
В соседней комнате происходили уже совершенные страсти. Там сидела женщина. Штук сорок, а может, и больше, электрических шнуров было протянуто от ее головы к стенке. Женщина не могла повернуть голову, а только водила глазами.
– А это чего? – со страстным интересом спросила Васька.
– Перманент, – ответила Ия.
Парикмахерша подошла к женщине в шнурах и стала орудовать у ее головы точно так же, как орудовал Низвецкий у своей доски с штепселями.
Женщина у столика встала и стала махать руками, и Васька залюбовалась на ее ногти, ярко-розовые и блестящие, как конфетки.
Встала и брюнетка, и Васька была поражена ее красотой. Волосы брюнетки лежали на голове маленькими плотными колбасками. Ресницы были угольно-черные и загнутые вверх, а брови – непередаваемой прелести: длинные, от переносья до висков, и уж такие ровненькие, такие аккуратненькие, каких на самом деле никогда не бывает.
Васька почувствовала едкую зависть. Ей тоже нужна такая красота.
– Садитесь, девушки, – сказала парикмахерша.
Ия села к зеркалу, а Васька велела сделать себе маникюр. Вода в миске была ужасно горячая, а маникюрша, возясь с заскорузлыми от работы Васькиными пальцами, два раза порезала их ножницами до крови, но Васька и глазом не моргнула: все терпят, и она может терпеть.
Она с любовью посмотрела на свои ярко-розовые ногти. «Какие прелестные ногти у этой дивчины, – скажут все. – Ах, смотрите, смотрите, что за ногти!»
Она села к зеркалу.
– Перманент? – спросила парикмахерша.
Васька хотела ответить утвердительно. Но вмешалась Ия:
– Перманент не успеем. Нам через час уже дома надо быть. Ты завейся.
– Завейте, – прошептала Васька.
Парикмахерши трудились от всего сердца. Эти девушки в солдатских гимнастерках вызывали их симпатию. Парикмахерши расспрашивали – кто они, откуда, где им довелось побывать. Разговор стал общим. В нем приняли участие и другие клиентки, и маникюрша, и старый гардеробщик. Молчала только женщина в шнурах, глядевшая из соседней комнаты, как паук.
– Брови, девушка? – спросила парикмахерша. И едва Васька кивнула головой, как парикмахерша схватила бритву и откромсала ей брови почти начисто.
– Ой! – сказала Васька. – Не чересчур тонко?
– Любите широкие? – спросила парикмахерша. – Сделаем пошире.
Наконец кончились сладостные процедуры.

– С шестимесячной гарантией, – сказала парикмахерша, глядя на Ваську с любовью. – Не бойтесь, милочка, не смоются, не выгорят, ничего им не сделается. Носите на здоровье.

Васька и Ия расплатились, надели шинели и, провожаемые сердечными напутствиями, отправились на вокзал.
Данилов похаживал около поезда.
– Это что такое? – сказал он, увидев Ваську.
У нее на беленьком веснушчатом детском лице чернели толстые брови от переносья до висков. От них лицо стало старым, плачевным и угрожающим.
– В кабинете красоты побывали? – спросил Данилов, увидев локоны из-под пилотки и почуяв запах одеколона. – Ну, завились – ладно. А это смыть.
Васька стояла навытяжку.
– Разрешите доложить, товарищ замполит, – сказала она, – они не смываются и не выгорают, хоть бы что.
– Я сам тебе отмою! – сказал Данилов. – У меня смоются!
– А вот и нет! – сказала Васька.

В тот день в Н-ской газете был напечатан очерк о поезде.
Данилов с интересом читал, и опять многое показалось ему излишне прикрашенным, а многое – недоговоренным.
Он перечитал очерк еще раз и тихо засмеялся: всего не приметишь сразу, вишь – самое интересное чуть не пропустил.
Очерк был, в сущности, не столько о поезде, сколько о докторе Супругове. «Доктор Супругов рассказал, с каким энтузиазмом персонал санитарного поезда на своих плечах перетаскивал в багажник многопудовую цистерну… Доктор Супругов говорит, что… Доктор Супругов показывает нам…»
Супругов, Супругов, всюду Супругов! Показывает, рассказывает, вдохновляет! Ах, ловкач, сукин сын! Данилов хохотал от души, развалясь на диване.
Так застала его Юлия Дмитриевна.
– Чему вы смеетесь?
Он протянул ей газету.
– Я читала, – сказала она. – Разве это смешно? Я не заметила ничего смешного.
Ей понравился очерк. Фамилия Супругова, много раз повторенная, доставляла ей наслаждение.

Главный сказал, чтобы он до рассвета никуда не ходил. Доктор послушался. Он пересел на лавку, сидел и молчал.
Молоденький проводник принес дров, растопил времянку и вскипятил чай. Доктору налили кружку, он выпил. Какой-то парнишка ходил за проводником по пятам с ящиком шахмат и говорил:
– Мишка! Сыграем!
Мишка не отвечал.
– Сыгра-аем! – ныл второй.
– Мало я тебе набил, еще хочешь? – спросил Мишка.
– Я понял, в чем дело, – сказал второй, – я переменю дебют.
В конце концов Мишка согласился играть партию. Он быстро выиграл, сказал:
– Ну тебя к черту, все ты проигрываешь, скука с тобой, – и оба парня легли спать на ящиках. И ночь прошла.
Доктор простился с главным, вылез из теплушки и пошел домой.
С Невского свернул на Литейный, с Литейного – на улицу Пестеля. Мимо Михайловского замка, через Марсово, мимо памятника Суворову, по Кировскому мосту на Петроградскую: маршрутом, облюбованным в фантазиях.
Если бы его спросили, как выглядит Невский и что он видел на Литейном, он бы не смог ответить. Он не заметил ничего. Даже мечеть пропустил.
Светало по мере того, как он приближался к своему дому.
Вот этот дом… Но он такой же, как был? Да, он вспомнил, ему говорили, это маскируют фанерами, чтобы разрушения не были заметны. Чтобы улицы имели нормальный вид. Дом нарисован на фанере. Он имеет нормальный вид. На самом деле его нет…
Внутрь войти нельзя.
Он отошел на середину мостовой, чтобы лучше увидеть дом, нарисованный на фанере. Там, на мостовой, ему стало худо, он грохнулся. Опомнился в дворницкой на сундуке. Дворничиха стояла над ним и говорила:
– Софья бы Леонтьевна посмотрела, такой стал молодой человек, дай ему бог.
Дворничиха его знала, а он ее не помнил и сказал ей об этом. Она сказала:
– Да я же Стиркина сестра, неужели не помните?
Стирку он помнил, а эту, ее сестру, кажется, никогда не видел. Она все что-то говорила, он сначала не понимал, потом понял и встал, но колени подломились.
Игорь приезжал сюда месяц назад. Сидел тут в дворницкой и расспрашивал Стиркину сестру, как погибли мать и Ляля. Не плакал и ничего такого не говорил, только спрашивал. Спросил, где отец. У них не было адреса. Он написал записку и оставил им – на случай, если отец приедет. И сказал, что такие же записки оставит у всех знакомых, каких найдет.
– Где записка? – спросил доктор.
Записку спрятала сестра, она на работе в ночной смене, скоро придет. И вот она пришла, не скоро, через сто лет, но все-таки пришла, она стала очень старая, но была жива и работала. И Лида работала, ее дочка, недавно она вышла замуж и ждала ребенка… Еще сто лет Стирка искала записку, которую Лида брала прочесть и куда-то засунула, и нашла, и доктор держал записку в руках.
«Отец, где ты, жив ли ты? Хочу, чтобы ты был жив», – прочел он. И дальше еще несколько слов и пять цифр – номер почты, адрес сына, солдатский, земной, живой адрес сына… Я жив, Игорек! Мы с тобой живы! Закончим наше дело и встретимся с тобой. Ты этого хочешь?! Я жив, мой мальчик, я жив!

опубликовано 26/07/2013 15:42
обновлено 26/07/2013
Художественная литература, Биографии и мемуары

Комментарии

Для того чтобы оставить комментарий, пожалуйста, войдите или зарегистрируйтесь.