Авторы: Панова В.Ф.

В одной центральной газете появилась большая статья, подписанная: военврач третьего ранга Супругов. В статье рассказывалось о работе врачебного персонала санитарного поезда, – скромно, без указания имен: о ремонте вагонов, стирке белья в поезде, подсобном хозяйстве; об идеальной организации питания раненых – свежее мясо, свежие яйца, свежий лук, который выращивается в ящиках, домашнее варенье, грибы для сушки…
В статье были приведены похвальные отзывы лиц, посетивших поезд. Кончалась статья так: «Это далеко не все, что мы намерены сделать в целях наилучшей организации перевозки раненых и больных защитников Родины».
Статья произвела в поезде сильное впечатление, ее читали и обсуждали.
Супругов ходил с застенчиво-сияющим лицом именинника.
Доктор Белов, прочитав, спросил Данилова:
– Какого вы мнения об этой статье, Иван Егорыч?
– Что ж, хорошее дело, – сказал Данилов. – Конечно, нам надо обмениваться опытом. Только тогда от наших мероприятий будет прок государству, если они будут применяться в общесоюзном масштабе. Это Супругов хорошо сделал. Жалко только, что он приврал, – лук мы еще только собираемся выращивать.
– Позвольте, Иван Егорыч, – сказал доктор, покраснев. – На каком основании он все время пишет – мы, мы, мы? При чем тут мы? Мы с Супруговым вообще организационными вопросами не занимались – все вы, вы, а ваше имя даже не упомянуто.
– Ну, – сказал Данилов, – это неважно.
Доктор поморгал:
– Вы не думаете, что это он нарочно?
– Нет, – сказал Данилов, – не думаю.
Он был совершенно уверен, что Супругов сделал это нарочно.
Сам перед собой Данилов делал вид, что ему это безразлично. К черту, не для того же он работает, чтобы о нем писали в газетах! А какой-то червяк посасывал: вот ты не спал ночами, придумывал, налаживал, и другие люди работают с тобой, придумывают, волнуются… и о нас ни слова, люди читают газету и все приписывают врачам, только им…
Супругову он сказал только:
– Вы, доктор, нам наделали хлопот: придется сейчас же приступить к выращиванию лука.
Больше всех статья понравилась Юлии Дмитриевне: как хорошо написано! И какой он внимательный – не забыл отметить образцовую постановку перевязочной…
Ее чувство к Супругову принимало размеры, до сих пор неведомые ей.
Супругов был первый мужчина, который искал ее общества. Сначала он делал это потому, что Данилов его третировал, Фаина пугала своими приставаньями, а все остальные смеялись его анекдотам, но равнодушно отворачивались, едва анекдот был закончен. Он чувствовал себя уверенней в присутствии Юлии Дмитриевны, всегда благожелательной и участливой к нему (он это видел, хотя не догадывался о причине). Сначала это была дружба; и вдруг, после смерти матери, он подумал: а не жениться ли ему на ней?
Жениться?… Это имело свои привлекательные стороны.
Хозяйство – раз… Все-таки хорошо, когда женщина в доме. Не заботиться об обеде, уборке, стирке. Всякие там носки, воротнички… Жить интеллектуальной жизнью. Не шататься по столовкам. Столовка – как-то это несолидно для врача, и кормят невкусно.
Он вспомнил свою квартиру. Узорные шкатулки и ковши. Альманах «Шиповник». Венецианские розовые бокалы, отливающие радугой. Защемило сердце: наемные руки все растащат.
И вообще мужчине следует жениться.
Но, с другой стороны, и литература и жизнь полны примеров непостоянства человеческого чувства. Много ли на свете прочных союзов? Чуть ли не в каждой семье своя драма.
За себя он не боится. На ком бы он ни женился, он будет идеальным мужем. (Конечно, если жена захочет считаться с его привычками и требованиями.) Он домосед, не пьет, не интересуется флиртом. Вопрос: будет ли жена так же неизменно склонна к добропорядочной жизни. Вдруг она захочет каждый вечер принимать гостей. Траты, беспокойство, окурки… Или она кем-нибудь увлечется. Или вздумает его ревновать. Ведь женская ревность почти всегда абсолютно беспочвенна… Или ей захочется иметь детей. Дети всюду сорят, бьют посуду.
Юлия Дмитриевна, наверное, захочет детей. Он усмехнулся с издевкой: вот уж кому не к лицу материнство. Ну что же, есть некрасивые женщины, которые, когда оденутся хорошенько… Гм, только представить ее себе разряженной!
Зато она к нему, видимо, расположена. Она очень рассудительна и хорошая хозяйка. Она будет боготворить его…
Будет ли?
Если учесть, что она старая девица, что она должна быть вечно благодарна и предана ему за то, что он на ней женится, если учесть это…
Но что-то говорило Супругову, что Юлия Дмитриевна, едва выйдя замуж, предъявит мужу ряд требований, которые ему, Супругову, нелегко выполнить.
«Она потребует, чтобы я был общественником, – соображал он. – Не так уж трудно прослыть общественником, и я бы даже не прочь слыть общественником, это дает положение и авторитет… Но ведь она будет требовать, чтобы я всем этим на самом деле интересовался, и придется делать вид, что я интересуюсь, и посвятить этому всю жизнь… Она захочет иметь ребенка и будет его иметь, какие бы я доводы ни приводил. Конечно, это была бы мне серьезная опора в жизни, потому что у нее удивительно твердый, мужской характер, но не слишком ли твердый и не слишком ли мужской? Не подавит ли она меня совершенно своей могучей волей? Она не увлечется никем, потому что она не способна увлечься, но не превратит ли она меня в мужа-мальчика, мужа-слугу? Порядок в доме будет, но это будет ее порядок, а мне останется беспрекословно подчиняться. Очаровательно, когда жена как бы стоит на коленях перед мужем, считая счастьем предупреждать его желания. Мыслимо ли представить себе Юлию Дмитриевну в такой позиции? Разумеется, нет, и о моем авторитете в доме речи быть не может…»

И все-таки невольно он лепился под крыло этой прямой и сильной души, в которой угадывал покровителя. Надо отдать справедливость Супругову – не наружность Юлии Дмитриевны была причиной его колебаний. Конечно, он видел, до какой степени она непривлекательна как женщина, но он видел и то, с каким уважением, почти робостью относятся к ней в поезде, и ему льстило, что эта властная и гордая женщина, с которой все считаются, занята им, Супруговым, что она охотно разговаривает с ним и заметно дорожит его обществом. Никогда ни одна серьезная женщина не проявляла к нему интереса.
Юлии Дмитриевне он мог о себе говорить что угодно, и все выслушивалось с таким глубоким вниманием, что он вырастал в собственных глазах. Он думал, что это внимание проистекает из его, супруговской, исключительности, и то, что Юлия Дмитриевна первая угадала и оценила эту исключительность, придавало Юлии Дмитриевне огромную цену в его глазах.
Он рассказывал ей, сгущая краски, о своем трудном и скудном детстве, о том, как, будучи студентом, он грузил баржи и этим подорвал свое здоровье. Как его потом оценили, и у него появилась практика, и он создал уютное гнездо, и покойная мамочка – бог ей судья, как говорится, – не заботилась о нем, и убегала из уютного гнезда, и проигрывала в лото заработанные им деньги; и он был всегда, в сущности, очень одинок, очень…
– Я надеюсь, – сказал он однажды, – что мое одиночество не будет вечным. Я почти уверен, что ему скоро конец.
Она задрожала внутренне от этой пустой фразы… А когда в другой раз ему взбрело в голову описать ей свою квартиру и даже начертить ее план, она подумала: может быть, в этой квартире ей суждено жить?…
Она могла скрыть свои переживания от кого угодно, только не от Фаины. Фаина по каким-то мельчайшим черточкам распознала роман и исполнилась к нему величайшего благожелательства. Фаина гневалась на Супругова за то, что он не обращал на нее внимания, ни одной другой женщине она не позволила бы стать ей поперек дороги. Но не мешать Юлии Дмитриевне было актом такой человечности, что Фаина, охотница до всяческой позы, сейчас же взяла на себя роль покровительницы этой зарождающейся любви. Чтобы не мешать р о м а н у, она стала под разными предлогами уходить из купе, когда там появлялся Супругов. Таким образом, никто не мешал Юлии Дмитриевне беседовать с Супруговым по вечерам, во время порожних рейсов. Правда, дверь купе всегда была открыта: об этом заботились оба, и в первую очередь Юлия Дмитриевна. Она дорожила своей репутацией честной девушки.

– Я дважды любил, – сказал Супругов, – но ни разу любовь не дала мне настоящего счастья.
В первый раз он влюбился, когда был студентом. Было начало НЭПа голодно, холодно. Зиночка носила деревянные сандалии, прикрепленные к ногам ремешками. Иногда ремешок обрывался на улице, тогда Зиночка скакала на одной ноге в сторонку, в какую-нибудь подворотню, и там приводила свою обувь в порядок при помощи английской булавки.
Супругов ходил в обтрепанных штанах и столовался в студенческой столовой. Он встречался с Зиночкой на маленьких вечеринках у общих знакомых. Там тоже было голодно, но весело: он еще молод был тогда. Танцевали вальс и пели песенку: «И вот маркиза перед ним взор чудный опускает».
Они ходили с Зиночкой в кинематограф, смотрели Веру Холодную («Позабудь про камин») и Мозжухина («Сатана ликующий»). Когда в зале потухал свет, Супругов нежно брал Зиночку за руку. Он был влюблен по всей форме, даже ревновал ее к Мозжухину.
Летом они ходили гулять на кладбище. Кладбище было богатое и содержалось в порядке. Среди цветников и газонов стояли мраморные ангелы, грациозно отставив ногу. Под сенью их слегка запыленных крыльев Супругов позволял себе целовать Зиночку. Все было бы очень приятно, но Зиночка повела себя требовательно, даже нахально. Она не кукла, а живой человек; она не позволит больше так обращаться с собой. Если она недостаточно ему нравится – они расстанутся.
Супругов доказывал, что из этого ничего хорошего не выйдет: они так молоды и так неустроены. Но Зиночка уперлась. Пришлось исполнить ее каприз. Женская ласка давала ему минуты счастья. Но, идя домой после встречи с Зиночкой, он каждый раз испытывал чувство, что делает совсем не то, что надо. Его и раньше смущала бахрома на брюках, теперь она казалась ему позорной.
Зиночка потребовала, чтобы он пошел с нею в ЗАГС. Он пошел, боясь, что его назовут негодяем, если он не пойдет. Но в глубине души он считал все это совсем несвоевременным.
Зарегистрировавшись, они продолжали жить врозь, под разными крышами: она жила в очень маленькой комнате с папой и мамой, а он – в еще меньшей комнате со своей матерью. Зиночкины папа и мама были против того, чтобы на их одиннадцать квадратных метров с огнедышащей буржуйкой в центре въезжал еще Супругов в своих бахромчатых штанах. Мать Супругова, женщина беспечная и широкая, охотно приняла бы Зиночку на свои шесть с половиной квадратных метров, но тут Супругов проявил железную твердость: нет, пожалуйста. Он не может. Ему где-то нужно заниматься. Слезы и скандалы не помогли. Зиночке пришлось смириться.
Так и жили – ни супруги, ни любовники, черт знает что, никакой поэзии, одни неудобства и унижения. Виновата во всем была Зиночка. Он ее предупреждал.
Вдруг Зиночка забеременела. Ничего убийственнее она не могла придумать.
При известии об этом Супругов испытал настоящий леденящий ужас.
Ребенок?! Тесть и теща немедленно спихнут его вместе с Зиночкой к Супругову, на его шесть с половиной метров. Это же черствые эгоисты. Его, Супругова, будущее их не интересует. С утра до ночи детский писк, горшки, пеленки… Он сойдет с ума.
А расходы на содержание ребенка. Придется бросить факультет и ехать фельдшером в деревню.
Он решил не сдаваться. Он потребовал, чтобы Зиночка сделала аборт. Сама виновата, в конце концов. И ничего особенного тут нет. Тысячи делают…
Тут вдруг вмешалась Зиночкина мама. Она сказала: довольно! Вы искалечили Зиночкину жизнь. Я не позволю, чтобы вы искалечили ее физически.
О, как она на него кричала! Она даже сказала: вы мерзавец. Услышав это, закричала Зиночка. Зиночкин папа закричал на них обеих. Мать и дочь стали рыдать и целоваться. Супругов молчал, у него дрожали колени. Мама сказала, утерев слезы: «Уйдите вон, я не хочу вас видеть». Он ушел…
Все-таки Зиночка сделала аборт и прибежала к нему, похудевшая и подурневшая. Но он уже развелся с нею. Пошел в ЗАГС и развелся. Что это, в самом деле, за безобразие! Втянули в историю, а потом кричат. Хватит с него!
Но он испытал любовь еще раз. Может быть, правду пишут в старых книгах, что это чувство движет мирами.
Приходила одна больная… Ах, приятно вспомнить: какой носик, какие ушки… Характером она была еще смелее и решительнее, чем Зиночка, но в то же время столько женственности и очарования во всех повадках…
Их связь была недолгой, но бурной. Она его боготворила! Она каждый день делала ему какой-нибудь подарок. Прелестные были подарки, все антикварные штучки, он до сих пор их хранит. Да, но потом оказалось, что, делая ему подарки, она ждала того же от него. Она была очень жадная: у нее муж прекрасно зарабатывал, а у него, Супругова, была мать, и он только что начал прилично устраиваться… И вообще он принципиально против любви, которая продается за деньги или подарки.
Короче говоря, она стала сперва говорить ему колкости, потом устраивать скандалы. Он понял, что разрыв неизбежен. И действительно, вскоре они расстались. Жаль, это было красивое чувство, – но, возможно, любовь хороша только в книгах, а в жизни эти бурные страсти приносят гораздо меньше сладких минут, чем горьких…
Обе эти любовные истории в изложении Супругова выглядели вполне изящными. Его собственная роль в них представлялась печальной и благородной. И Юлия Дмитриевна, которой нужно было, чтобы он был несчастлив и благороден, слушала его затаив дыхание.
Перед ней впервые раскрывались тайны мужской судьбы. И так же впервые ее честного сердца коснулась ревность. Она ревновала его к тем двум давним привязанностям. Профессора Скудеревского она не ревновала, а его ревновала. Потому что профессор Скудеревский был иллюзия, а Супругов, к ее радости и муке, постепенно становился надеждой .

Новые люди появились в поезде.
Данилов искал столяра: нужен был мастер на мелкие поделки – щиты для носилок, подызголовники, легкие, деликатные аппараты для лечебной физкультуры. Кроме того, Данилову хотелось сделать в кригеровские вагоны к каждой койке подвесные шкафчики, которые он сам придумал: передвижной шкафчик можно приблизить к раненому на любое расстояние; раненый будет держать там табак, книгу – мало ли что. А в жестких вагонах хорошо бы вместо столиков поставить между лавками тумбочки.
– Хоть бы послал бог столяра, – говорил Данилов.
На станции Иваново бог послал Данилову Богушева, дядю Сашу.
Дядя Саша служил вагонным проводником на железной дороге. Семья жила в Луге: мать, жена, вдовая сестра, две дочери, подросток племянница. Для краткости дядя Саша звал их: мои шесть женщин. Когда немцы приблизились к Луге, дядя Саша выехал с эшелоном, который вез эвакуированных. Шестерых своих женщин он устроил в этот же эшелон. В первый вагон, где он был проводником, он не смог их поместить; проводник хвостового вагона, старый товарищ, душа-человек, взял их к себе. Немцы бросили бомбы на эшелон; два последних вагона были разбиты; ни один человек из них не спасся. Дядя Саша помогал вытаскивать мертвых из-под обломков. Он распознал всех своих шестерых женщин. И старого товарища видел, проводника, душу-человека… Дядя Саша заболел.
Он пробыл в Иванове, в психиатрической, почти полтора года. Потом его выписали. Там же, в Иванове, и подобрал его Данилов.
Дядя Саша поставил в вагоне-изоляторе крошечный верстак и принялся работать. У него был уживчивый, веселый нрав и легкая рука. Он угодил Данилову. В первую очередь он сделал несколько аппаратов для лечебной физкультуры – для упражнений ног и пальцев рук. Потом Данилов поручил ему изготовить экспонаты для выставки, которую устраивал РЭП в связи с предстоящей конференцией военных врачей.
Столярной работой дядя Саша занимался в свободные часы: по штату столяра в санитарном поезде не полагалось, официально дядя Саша был проводником в вагоне-аптеке.
Казалось, дядя Саша переболел своим горем в больнице: он никогда не говорил о прошлом, никто не видел его плачущим и скорбящим. Он только должен был все время что-нибудь делать: в бездействии он становился беспокойным, у него начинали дрожать руки… На дежурстве, сидя около топки в котельной вагона-аптеки, он вязал чулки. Этому рукоделию его научили в больнице.
Дядя Саша пел. У него, должно быть, был когда-то приятный тенорок. Теперь он выдохся, но высокие ноты дядя Саша брал еще с силой. При этом его корпус напрягался и маленькое личико с длинными серыми усами наливалось кровью. Вытянув ноту, дядя Саша брал на гитаре удалой аккорд и посмеивался, будто говоря: «Знай наших!»
Он пел только старые песни: «Как ныне сбирается вещий Олег», «Шумел-горел пожар московский», «Мой костер». Когда он заводил «Олега», искушенные слушатели норовили улизнуть из вагона: песне не было конца.
Данилов услышал, как дядя Саша поет, и сказал:
– Вы бы раненым спели.
– Да, – сейчас же откликнулся дядя Саша, – меня на вокзалах Красная Армия хорошо принимала. Имел успех даже у высшего командования. Один генерал-лейтенант за «Шумел-горел» сотню папирос подарил.
Когда кончались процедуры и начинался ужин, дядя Саша надевал поверх ватника белый халат, расчесывал усы, брал гитару и отправлялся по вагонам.
Трудно сказать, в чем был секрет его успеха, но успех был всегда. Дядя Саша ставил табурет посреди вагона, усаживался и начинал «Мой костер в тумане светит».

Кто-то завтра, милый мой,
На груди моей развяжет
Узел, стянутый тобой?

пел он, меланхолически потряхивая усатой головой, и никто не смеялся. А когда он уходил в другой вагон, вдогонку неслись крики:

– Дядя, пой еще! Не выпускайте дядьку, пусть еще поет.
Некоторые песни дядя Саша сопровождал политическими комментариями. Припев:

И призадумался великий,
Скрестивши руки на груди:
Он видел огненное море,
Он видел гибель впереди,

дядя Саша прерывал пение и говорил:
– Гитлер своевременно не принял во внимание.
И со страстью ударял по струнам:

Судьба играет человеком,
Она изменчива всегда:
То вознесет его высоко,
То бросит в бездну без стыда!

– Дядька, бис! – кричали с полок.
Данилов сказал:
– До каких это пор у нас не будет самодеятельной группы?
И распек комсомольского организатора, сестру Смирнову:
– Сколько раз вам ставили на вид. Это же ваше прямое дело. Вы же молодежь! Вот пришел старый, больной человек, и посмотрите, сколько удовольствия людям от него!
Самодеятельная группа образовалась, едва Данилов дал делу толчок. Персоналу поезда она была нужнее, чем раненым. Все вдруг захотели петь и танцевать. Записался и Низвецкий, и сестра Фаина, и даже Сухоедов: он умел играть на балалайке. Данилов купил несколько струнных инструментов; девушки стали учиться у Сухоедова и дяди Саши.
Неожиданно развернулись таланты толстой Ии: она оказалась хорошим конферансье. У нее не было тонкого юмора, но было веселое лукавство и уменье запросто, не задумываясь, перебрасываться с публикой словами, как мячиком, – уменье, которое отличало в старые годы ярмарочных клоунов, любимцев детей и солдат.
«Умная девка какая», – с удивлением думал Данилов.

Немцев выбили из Сталинграда и стали гнать прочь с русской земли. Бои были жестокие, работа у санитарной службы – горячая.
Красная Армия оттесняла врага к западу. Один за другим освобождались районы, оккупированные неприятелем.
Из освобожденных районов хлынула и потекла по советской земле такая река человеческого горя, бездомности, сиротства, неустройства, что у свежего человека путались мысли.
На одной степной станции, где торчали только обгоревшие трубы, а все службы помещались в наспех сколоченной деревянной хибарке, в санитарном поезде появилась Васька.
Это была девочка со светлой косицей, тонкой и мягкой, как шелк, с серыми глазами, худенькая и заморенная на вид.
Ее привел Кострицын. Он сказал:
– Вот. Пожалуйте вам натуральную колхозницу, она больше моего понимает. А чтобы справных людей прилучать к курам – такого закона ни в одной армии нет, как вы себе хотите.
– Сколько тебе лет? – спросил Данилов.
– Семнадцать, – отвечала Васька.
– Откуда ты?
– С хутора Петряева. Так его уже нема.
– Разбит, что ли?
– Спалили, – тихо выдохнула Васька. Отвечая, она проворно оглядывала Данилова светлыми, слегка выпуклыми глазами. Оглядела и Юлию Дмитриевну, стоявшую рядом. Говорила она быстро и запыхавшись, словно ее остановили во время быстрого бега.
– Документ есть?
– Есть, – Васька вытащила из-за пазухи бережно сложенный лоскуток бумаги с чернильными подтеками, словно от слез; там было написано, что Васка Буренко в 1941 году окончила пятый класс сагайдакской неполной средней школы на Украине с такими-то отметками… Отметки все были отличные.
– Это не документ, – сказал Данилов.
– А что это? – спросила Васька.
– Как же ты с Украины очутилась тут?
– Приехали. Мы тикали от немцев. А они и сюда пришли.
– Родственники у тебя есть тут? – спросила Юлия Дмитриевна.
– Есть, – сказала Васька. – Сама бабуся. Так она не тут, а рядом, в Лихареве, вот туточко через ярочек, шесть километров.
– А ты зачем от бабуси ушла? – спросила Юлия Дмитриевна.
– Она у знакомых живет, а я не хочу. У них у самих хату спалили, живут в землянке.
– А отец, мать?…
– Мамы нема. Папа – не знаю где. На фронте. Слуху нема.
Васька сказала это так же легко; только светлые брови шевельнулись скорбно.
– Я тебя возьму, – сказал Данилов, – только давай условимся: вперед не врать. Нету тебе семнадцати.
– Ей-богу есть, чтоб мне очи повылазило, – сказала Васька.
– А сколько говорила немцам, чтоб не угнали в Германию? – спросил Данилов, уже ознакомившийся несколько с порядками в оккупированных районах.
– Тринадцать, – отвечала Васька.
Данилов и Юлия Дмитриевна засмеялись.
– Вот это больше похоже на правду, – сказал Данилов. – Так тебя как звать?…
– Васка.
– Васька так Васька, – сказал Данилов.
Вещей у Васьки было: узелок в сером клетчатом платке и огромная старая мужская свитка на плечах, поверх платьишка, да худые сапоги.
– Что тут у тебя? – спросила Юлия Дмитриевна, показывая на узелок. – Может, оставишь?
– Ни, – сказала Васька, прижимая узелок к груди.
Она думала: что с нею сейчас будет? Дадут ли ей сперва поесть или сразу начнут обучать, как лечить раненых? Но Юлия Дмитриевна повела ее в простой товарный вагон. Сперва она попала в какой-то закоулок, где за загородкой были поросята. Два – чисто вымытых, сытеньких. Посапывая, они жевали. «Чисто как, – подумала Васька, – навозом даже не смердит». Юлия Дмитриевна отворила низенькую дверь, и Васька очутилась в более просторном помещении. По стенкам висели большие банные шайки и стиральные доски. Вдоль двух стенок стояли металлические столы, а у третьей находилась непонятная штука – вроде большого шкафа, выкрашенная зеленой краской, с тонкими трубами. Сбоку был укреплен большой градусник. Человек в белом халате, заложив руки за спину, стоял и смотрел на градусник. «Доктор», подумала Васька.
– Сухоедов, – сказала Юлия Дмитриевна, – кончите халаты, позовите санитарку, пусть обработает эту новенькую. Ты посиди, девочка.
И ушла. Васька села на табурет. В вагоне было жарко и пахло чем-то кислым.
Ваську качнуло так, что она чуть не слетела с табурета. Она удержалась, ухватившись за металлическую доску стола.
«Бачь, поехала!» – подумала она.
На столе лежал ворох синих одеял. Сухоедов перебрал их, сказал: «Девятнадцать», – вздохнул и посмотрел на Ваську. Васька решила, что пора завязать разговор.
– Дядечку, – спросила она, – а чого с ними будут робить?
– А запхаю вон туда – и все, – ответил Сухоедов, рассматривая бойкую девчонку: «Куда такое дите?»
– Для чого? – спросила Васька.
– Парить.
– Для чого?
– От микроба.
– Дохнут?
– Дохнут как один.
Васька помолчала.
– Дядечку, – спросила она погодя, – а для чого я тут сижу?
– Очереди дожидаешь.
– Куда очереди?
«Прыткая! – подумал Сухоедов. – Шпингалет, а туда же, разговаривает!» Вслух он ответил мрачно:
– А вот через двадцать минут выну халаты, тогда ты пойдешь.
– Куда? – спросила Васька.
– Куда! Туда. В дезинфекционную камеру, – и Сухоедов принялся откручивать и закручивать какие-то винты на зеленой штуке.
– Сколько градусов? – спросила Васька.
– Сто четыре.
Замолчали и молчали долго.
– Дядечку!
– Чего?
– А если я не схочу?
– Мало чего ты не хочешь, – сказал Сухоедов. – У нас все, от доктора до кочегара, через эту музыку прошли.
Васька кивнула головой.
«Что ж, – подумала она, – если все прошли, то и я пройду и жива останусь». Ей захотелось поскорее влезть в зеленую штуку и посмотреть, что там делается.
Сухоедову стало жалко ее. Он сказал:
– Ты не бойся, девочка.
– Я, дядечку, не боюсь, – сказала Васька.

Ваське дали старый халат с оборванными завязками и кусок марли повязать голову.
Халат был длинен; Васька взяла ножницы, обрезала полы и подшила. Пришила завязки к вороту и рукавам. Увидав, как сестра Фаина повязывает голову, Васька и себе соорудила такой же тюрбан. Но Юлия Дмитриевна сказала:
– Повяжись прилично.
В санитарки Ваську, по молодости, не допустили, отдали дяде Саше помощницей и ученицей.
Ваське очень понравилось в вагоне-аптеке. Стены такие беленькие, как были в ее хатынке , которую спалили немцы. И все так чисто и красиво, боже ж мой!
Васька сидела в кочегарке, но и там было чисто и, главное, – очень тепло. А на дворе стояла сырая, холодная весна.
Дядя Саша учил Ваську:
– У нас пассажиры не простые, драгоценные пассажиры наши. Люди за нас с тобой здоровье утратили, слабые от потери крови, тепло любят. Наше дело проводницкое – обеспечить им тепло. Но – опять-таки: уголь зря не расходуй. Следи: когда нужно – приоткроешь топочку, закроешь поддувальце, а то наоборот. Трудности, бывают которые, приучайся перебарывать: казенная норма строгая, а при сильном морозе требуется шесть ведер угля на сутки, а то и все семь. Наше с тобой дело – обеспечить требуемое количество.
Требуемое количество дядя Саша обеспечивал так: приехав на станцию, брал ведро и шел воровать уголь. Станционная охрана хватала его и отводила к коменданту. Сообщали Данилову; он шел выручать дядю Сашу.
Заправив топку углем, Васька шла в тамбур и становилась у окна, выжидая, когда откроют дверь в обмывочную. Дверь открывали часто, и Васька видела этот белый рай с пальмой в кадушке, с блестящими штуками на стенах и с зеркальной дверью в перевязочную. На откидных стульях и на диване, покрытом белым чехлом, раненые ожидали перевязки. Тихо играло радио. Все было так ловко , так хорошо, так непохоже на то безобразие, которое окружало Ваську в дни оккупации…
Раненые были одеты одинаково в мягкие синие халаты; самые шумные здесь сидели смирно, не курили, чинно перелистывали журналы. Васька думала, что все они боятся Юлии Дмитриевны.
Юлия Дмитриевна приходила в перевязочную в шесть утра, а уходила в одиннадцать вечера. Васька как-то взялась считать, сколько раненых за день придет на перевязку: до обеда насчитала сорок шесть человек, а потом ей спутали счет… Перевязки начинались сразу после завтрака и кончались в девять вечера.
Иногда одновременно открывались дверь в обмывочную и дверь в перевязочную, и Васька видела Юлию Дмитриевну, широкую, в халате белее снега, с красным лицом под белой косынкой и с красными руками, поднятыми вровень с лицом, словно Юлия Дмитриевна грозила кому-то… Или Васька видела Юлию Дмитриевну, склоненную над перевязочным столом и делавшую что-то таинственное и мудрое…
Васька стояла в тамбуре так тихо, что даже сердитая сестра Смирнова не гнала ее.
После девяти часов вечера вагон пустел. В нем оставались только Юлия Дмитриевна и Клава (счастливая Клава!). В перевязочной горели металлические инструменты, Клава выбегала за кипятком, пахло чем-то кислым и едким. Потом и Юлия Дмитриевна уходила, и оставалась одна Клава. Она скребла и мыла весь вагон внутри. Она разрешала Ваське входить в обмывочную и в кабинет лечебной физкультуры. И по коридору можно было ходить, по мягкой дорожке. Только аптека была всегда заперта, да в перевязочную Клава не разрешала заходить.
Клава была утомлена и не отвечала на Васькины вопросы. Васька тихонько ходила по вагону, заглядывала в зеркало и гладила жесткие блестящие листья пальмы.
Часа в три ночи Клава, пошатываясь, уходила спать, и Васька оставалась владычицей этого волшебного царства. Перевязочную Клава запирала и ключ уносила с собой. Но и в обмывочной было очень интересно. Можно было лечь на диван и рассматривать журналы и думать при этом: вот я лежу на диване и рассматриваю журнал, а надо мной пальмовые листья. Кто посмотрит, тот подумает: ах, что это за дивчина лежит здесь на диване, что за жизнь у этой дивчины…
Слух у Васьки был тонкий, заячий: чуть хлопнет дверь вдали – Васька вскочит, оправит диван – ничего не заметно – и в кочегарку…
Но однажды дядя Саша пришел ночью проверить топку и застал Ваську спящей на диване. Он не сразу ее добудился; а когда она проснулась, стал топать на нее ногами.
– Ты это что? Ух, ты!.. – восклицал он приглушенным голосом. – Тут раненые садятся, а она в ватнике лежит, микробов сеет… А замполит наскочит?… Ух, какая! Чтобы я тебя тут больше не видал!
Он не пожаловался на Ваську, но стал приходить каждую ночь, когда она дежурила. И Васька на всякий случай перестала ложиться на диван.

Данилов назывался уже не комиссаром, а замполитом – заместителем начальника по политической части. Он получил звание капитана. Супругов старшего лейтенанта, доктор Белов – майора медицинской службы. Многие женщины тоже надели погоны со звездочками.
Васька стояла в тамбуре и думала: «У меня тоже будут погоны. Я буду хирургическая сестра, как Юлия Дмитриевна. Я все сумею, как она. Если я захочу, я и на доктора выучусь, пусть они не беспокоятся…»
Юлия Дмитриевна заметила, что Васька вечно торчит за дверью обмывочной. «У этой девочки смышленые глаза», – подумала она.
Как-то вечером она зашла в кочегарку. Васька, стоя на коленях, всаживала в топку консервную баночку.
– Руки обожжешь, Васька, – сказала Юлия Дмитриевна. – Что это ты варишь?
– Столярный клей для дяди Саши, – ответила Васька.
– Смотри – сгорит.
– Ни. Я досмотрю.
Жаркий свет из топки падал на Васькино лицо, оно стало розово-прозрачным, и на волосах Васьки лежала дорожка червонного блеска… «Девочка, – подумала Юлия Дмитриевна, – ребенок…»
Она протянула руку и неловко пригладила Ваське волосы на лбу.
– Подбирай со лба, – сказала она, словно устыдясь этой ласки. – Ты можешь раненого одеть после перевязки?
– Можу, – отвечала Васька.
– Надо осторожно, чтобы не сделать больно. И быстро, потому что другие ждут.
– Я можу быстро.
– Посмотрим, – сказала Юлия Дмитриевна.
Уходя, она оглянулась на Ваську. Васька нагнулась к топке, кончик льняной косички упал в ящик с углем.
В один из дней обратного рейса Юлия Дмитриевна, встретив Ваську, сказала:
– Приходи в перевязочную, я попробую тебя учить. Возьмешь халат у Клавы.
И вот Васька вошла в святая святых вагона-аптеки.
Юлия Дмитриевна торжественно положила ладони на круглую металлическую коробку, блестящую как зеркало.
– Это бикс.
– Бикс, – повторила Васька.
– В биксах я держу стерильный материал. Мы стерилизуем его вот здесь, в автоклаве.
– Стерильный… в автоклаве, – одним дыханием повторила Васька. Ее глаза порхали за пальцами Юлии Дмитриевны.
– Повтори, – сказала Юлия Дмитриевна.
– Это бикс, – сейчас же сказала Васька, кладя обе руки на сверкающую крышку.
– Не трогай, – сказала Юлия Дмитриевна. – Зря ничего не надо трогать руками. Руки – собиратели и разносчики инфекции, то есть заразы.
«Сама так трогаешь», – мимолетно, без обиды, подумала Васька и отложила в памяти еще одно умное слово – инфекция.
– Ладно, – сказала Юлия Дмитриевна, когда урок кончился. – Иди.
– Удивительно толковая девчонка, – сказала она Данилову.
– Да? – недоверчиво спросил Данилов.
Он питал благоговейное уважение к перевязочной и ее инструментам. Ему трудно было поверить, что Васька приспособлена к такой деликатной технике.
– С чего вам вздумалось взять ученицу, – спросил Юлию Дмитриевну Супругов, – да еще такую малолетнюю?
– У нее большой интерес, – отвечала Юлия Дмитриевна. – Если ею хорошенько заняться, из нее выйдет толк.
– Помилуйте, – сказал Супругов, – у вас так мало времени.
– Мы должны учить молодежь, – сказала Юлия Дмитриевна своим бесстрастно-непререкаемым тоном.
Однажды Васька уронила шприц и разбила. Юлия Дмитриевна сверкнула глазами и выгнала Ваську из перевязочной. Вечером, разговаривая с Супруговым, она иногда вспоминала о Ваське, – что та сейчас делает? Ей представилось, что Васька, грустная, сидит на корточках перед открытой топкой, уронив кончик косы в ящик с углем. Червонная полоска лежит на ее волосах…
«Не придет, пожалуй», – думала Юлия Дмитриевна.
Но на другой день Васька явилась на занятия как ни в чем не бывало.

опубликовано 26/07/2013 15:42
обновлено 26/07/2013
Художественная литература, Биографии и мемуары

Комментарии

Для того чтобы оставить комментарий, пожалуйста, войдите или зарегистрируйтесь.